III. Художественное осмысление диалектики спора

  

Первое, что подверг критической проверке Толстой, — самый дух кружка. Он отверг идиллию дружеского союза поэтов, гармонии среди хаоса социальной несправедливости, усомнившись в нравственном праве писателей на уединение, удовлетворение собой и своими занятиями. Понятие социального прогресса, представление о том, что искусство само по себе, независимо от своего содержания, учит людей и содействует прогрессу, все эти догматы эстетики, которые, по выражению Л. Толстого (24, 4—7), стали своего рода религией для многих писателей в 50-х годах, были им поставлены под сомнение.

За этой религией искусства, верой в свое призвание и его историческое значение Толстой усмотрел эгоизм, оправдание общественнопассивной позиции. Нападки Толстого на «основополагающее» представление о служении искусству как высшем роде деятельности, ставящем «жреца искусства» выше «толпы», занятой материальными заботами, были по своему пафосу весьма близки к позиции Чернышевского в «Эстетических отношениях искусства к действительности». Можно провести аналогию и между скептицизмом Толстого в отношении умиротворенной атмосферы кружка литераторов и неприятием духа кружка Чернышевским, а затем и Добролюбовым. Существенная разница между критикой Толстого, с одной стороны, и Чернышевского, с другой, состояла в том, что Толстой подвергал «современные понятия о прекрасном» и отношение их носителей к общественной позиции писателя этико-психологическому анализу, а Чернышевский давал им социально-политическую оценку. В «Очерках гоголевского периода» Чернышевский заявил, что проповедь теории чистого искусства имеет своей целью подчинить искусство барско-сибаритскому идеалу наслаждения праздной жизнью.

Резкость Толстого, пережившего великую народную трагедию Севастополя, полного суровыми впечатлениями кавказской войны, его настойчивость в доказательстве безнравственности ухода в сферу чистого интеллектуализма и искусства болезненно воспринимались писателями, истолковавшими его отчаянные набеги на сохраненный ими среди пошлости и мракобесия творческий оазис как мефистофельский скептицизм.

Некрасов прямо писал Толстому, что не суть концепций, которые он горячо выдвигал и отстаивал в спорах с членами кружка «Современника», а этический максимализм и психологический анализ лишают его непосредственности и разобщают с лучшими членами писательского сообщества: «Мне кажется, не дикие и упорные до невозможной в Вас ограниченности понятия, которые Вы обнаружили (и от которых вскоре отступились), восстановили меня и некоторых других против Вас, а следующее: мы раскрылись Вам со всем добродушием, составляющим, может быть, лучшую (как несколько детскую) сторону нашего кружка, а Вы заподозрили нас в неискренности, прямее сказать, в нечестности. Фраза могла и, верно, присутствовала в нас безотчетно, а Вы поняли ее как основание, как главное в нас. С этой минуты уже нам не могло быть ловко, — свобода исчезла, — безотчетная или сознательная оглядка сделалась неизбежна... Отношения не могли стать на ту степень простоты, с какой начались... Это мне кажется верным не только за себя, но еще более за Тургенева» (X, 329—330).

Некрасова, как известно, Толстой менее, чем других, обвинял во «фразе». В отзывах Толстого о Некрасове постоянно сквозило признание искренности, прямодушия поэта.[1] Однако Некрасова задевали нападки Толстого на принятое в кругу писателей «Современника» отрицательное отношение к современным социальным порядкам. Когда, побывав в Ясной Поляне и в имениях брата и сестры, Толстой с горечью увидел нищету и разорение, Некрасов, узнавший об этих впечатлениях Толстого, писал ему: «Так Вам многое не понравилось вокруг Вас. Ну, теперь будете верить, что можно искренно, а не из фразы ругаться» (X, 360).

Обращает на себя внимание видимое противоречие в характеристике взглядов Толстого в цитированном выше письме Некрасова (от 31 марта/12 апреля 1857 г.). Некрасов говорит об упорных до невозможной ограниченности понятиях Толстого и вместе с тем утверждает, что он от этих понятий «вскоре отступился».

Для того чтобы понять, что было источником «переменчивости суждений» Л. Толстого, следует обратить внимание на содержащееся в том же письме Некрасова объяснение понятия «фраза», которое было для Толстого в эти годы главным средством выражения своего недоверия к взглядам, художественным произведениям и особенно к декларациям писателей. Некрасов дает два «раскрытия» этого понятия: 1) фальшивое, преувеличенное выражение чувства и мысли и 2) рутинность самой мысли.

Борьба Толстого против «фразы» выражала прежде всего неприятие рутины, готовых решений. Толстой жаждал движения мысли и стихийно осуществлял это движение, разрушая замкнутость аксиом, которые он квалифицировал как «фразы» (рутинные мысли), и создавая контроверзы к этим понятиям. Поэтому для него было вполне возможно усвоение мысли, против которой он недавно ожесточенно спорил. Мысль эта усваивалась им уже не в ее догматическом, однозначном и статичном виде, а в контроверзе, в сочетании со своими противоположениями, в борении с ними. Таким образом она теряла свою абсолютность и односторонность, превращаясь в элемент дальнейшего развития познания, в один из возможных аспектов рассуждения. Другая сторона борьбы Толстого против «фразы» имела для развития его понятий и его мироощущения не меньшее значение. Нападая на аффектацию, неискренность выражения мысли, Толстой производил поверку теоретического мышления практической этикой. Критерием искренности побуждений теоретика была для него готовность сочетать теорию с практикой, принять все реальные жизненные последствия теоретического хода мысли и нести за них ответственность. Поэтому в спорах он постоянно апеллировал к сфере, лежащей за пределами чистой теории, за пределами эстетики и искусства. Такой характер критики особенно раздражал членов писательского кружка.

Именно в этом был смысл столкновения Толстого с Тургеневым, описанного в воспоминаниях Фета: Толстой подверг сомнению искренность либерализма Тургенева и других членов кружка «Современника». Он сказал Тургеневу: «Я не могу признать, чтобы высказанное вами было вашими убеждениями. Я стою с кинжалом или саблею в дверях и говорю: “Пока я жив, никто сюда не войдет”. Вот это убеждение». Поэтому Фет и приводит рассказ о споре Толстого с Тургеневым в подтверждение своего впечатления о Толстом: «...с первой минуты я заметил в молодом Толстом невольную оппозицию всему общепринятому в области суждений».[2] Толстой нападал не столько на существо убеждений писателей, сколько на их догматизм (рутинность) и говорил о нравственном долге носителя идеи, о его ответственности за теорию.

Тот же метод поверки теории практикой проявился и в другом случае, о котором Фет вспоминал в письме к Л. Толстому 20 июня 1876 г.: «“Я помню невообразимое негодование былого тургеневского кружка, когда вы напрямик им сказали, что их убежденье только фразы, а что убежденье правоты пошло бы сейчас в Зимний дворец с своей проповедью, как сделал Лютер: Ich kann nicht anders, Gott hilf mir” [Я не могу иначе, да поможет мне бог]».[3]

Члены литературного ареопага не могли согласиться с таким методом «проверки» теории. Тургенев считал, что литературная деятельность есть сама по себе общественная деятельность (ср. зафиксированное Гоголем утверждение Пушкина: «Слова поэта суть уже его дела»).[4]

В том же письме, где Некрасов упрекал Толстого за его скептицизм и недоверие к пассивно-либеральным убеждениям писателей, он защищал свое стихотворение «Поэт и гражданин», перепечатка которого в «Современнике» навлекла на журнал цензурно-административные преследования. Между тем в этом стихотворении авторская позиция Некрасова очень близка к той, на которой стоял Толстой в критике «рутинных» политических и литературных понятий. Некрасов, как и Толстой, выходит за пределы замкнутого круга эстетических вопросов, делая Гражданина собеседником и судьей Поэта. Гражданин отвергает доктрину ухода в «профессию», в чистую поэзию и чистую теорию. Подобно Толстому, он призывает Поэта делом, риском, подвигом и жертвой подтвердить свои убеждения.

Некрасов, в отличие от Толстого, исходит из оценки существа идей и их политического значения, а не из рассмотрения этической позиции носителя теорий, однако сходство требований, которые он, устами Гражданина, предъявлял к Поэту, весьма близко к тем критериям, исходя из которых Толстой оценивал искренность писателей. Некрасову были интимно близки оба лирических героя, ведущие беседу в его программном стихотворении. Он мечтал о высоком гражданском самосознании, жаждал подвига, но нес груз разочарований и скептицизма. В письме к Толстому Некрасов ставил скептицизм, разочарование в один ряд с прекраснодушной фразой: «Рутина лицемерия и рутина иронии губят в нас простоту и откровенность» (X, 331), — утверждал он, явно считая носителем иронии и себя и Л. Толстого.

Сознание неполноценности и безнравственности уравновешенного, гармонического существования в кругу умственной элиты, ограничения литературными интересами заставляло Толстого бурно спорить с Тургеневым о значении писательского профессионализма. В кружке литераторов, которые сумели окончательно отвергнуть аристократическое пренебрежение к писательству как профессии и осознать, что литературный труд приобщает их к историческому деянию, дает им духовную свободу и право на общественное призвание, Толстой горячо утверждал, что не считает себя литератором, что Шекспиром и Гомером могут восхищаться только люди «фразы». Менее чем через год (в 1856 г.) он утверждал, что нашел «себе дорогу и призвание — литературу» (60, 108).

Резкое оживление политической жизни общества, назревание революционной ситуации, интерес, охвативший всю читающую публику, к социальным, политическим, экономическим вопросам и к произведениям открыто публицистического направления были восприняты Толстым как исторически оправданное и обоснованное, «нормальное» явление. Однако, когда из уст Салтыкова он услышал утверждения, весьма похожие на те, которыми сам еще недавно приводил в отчаяние членов «тургеневского кружка», Толстой категорически встал на защиту искусства и его высокой миссии. 21 октября 1857 г. Толстой писал В. П. Боткину: «Салтыков даже объяснил мне, что для изящной литературы теперь прошло время (и не для России теперь, а вообще), что во всей Европе Гомера и Гете перечитывать не будут больше»; и далее он пишет о своей уверенности в том, что искусство играет первостепенную роль в жизни общества (60, 234). Верный принципу претворения идеи в реальную действительность, он в одно и то же время увлекается составлением практических проектов, направленных на улучшение жизни народа (проект о ведении лесного хозяйства, позже — проект об освобождении яснополянских крестьян), и затевает специальный журнал, долженствующий объединить людей, которые верят «в самостоятельность и вечность искусства» (60, 248). В самой идее Толстого создать такой журнал выражалась не приверженность к теории искусства для искусства, а потребность в споре с утвердившимися, восторжествовавшими точками зрения, потребность в диалоге, в борьбе, в которой он всегда черпал силы для движения. Не та или другая точка зрения, а возможность торжества той или другой точки зрения как бы пугала его.

Личность Толстого, погруженного в самоанализ, скептически недоверчивого, не терпевшего энтузиазма и романтической фразы, должна была ассоциироваться в сознании Тургенева с гамлетическим типом, «лишним человеком». Тургеневу, вероятно, представлялось, что Толстой именно тот реальный человек, которого приобщение к постоянному литературному труду, к общественно-литературным интересам «спасает» от дилетантизма, от ухода в бесплодную рефлексию, от скептицизма. Любовное увлечение В. В. Арсеньевой и быстрое разочарование в ней, постоянный самоанализ, мешавший непосредственной простоте его отношений с людьми, неотразимое красноречие молодого писателя и присущий ему критический максимализм — все эти особенности личности и поведения Толстого могли способствовать тому, что Тургенев истолковал его характер в русле привычной социально-исторической типологии, увидел в нем «гамлетиста» (ср. Рудина).[5]

Только писательство представлялось Тургеневу такой сферой, в которой бесконечное и бурное развитие мысли, кипящей в Толстом, могло найти не ложное, а истинное практическое выражение. Таким образом, дружеское участие Тургенева в судьбе Толстого сказалось в стремлении прочно связать одаренного писателя с литературой, уберечь его от опасности дворянского дилетантизма. Толстой же искал в дружбе взаимной симпатии, любви, готовности к самопожертвованию ради друга и полной откровенности. Дружить, по представлениям Толстого, значило спорить, «испытуя» друг друга вопросами, заставить другого принять в свою душу результаты твоего духовного развития. Ни к кому Толстого так не влекла жажда подобной дружбы, как к Тургеневу.

Толстой стремился к диалогу, спору с мощным, равным ему по силе или более сильным, чем он сам, противником. Развитие его мысли требовало наличия контроверз, контраргументов, возражений, к которым он относился не менее серьезно и внимательно, чем к основному ходу своей мысли, и на которых он иногда вполне серьезно пытался строить контртеорию — «эвклидову геометрию» своего основного взгляда. Порой Толстой сильно увлекался этой контртеорией (например, теорией чистого искусства), которая противоречила кардинальным взглядам, определявшим его деятельность в течение всей жизни.

При этом следует учесть, что все же развитие мысли Толстого было логичным и органичным, что он никогда не отходил от основных, важных для него этических принципов и, «воспитывая» свою мысль в контроверзах, в конечном счете приходил к ее единству и целостности. Стремление к борьбе с сильным соперником нередко толкало Толстого на выступления против точки зрения, которую он считал господствующей, наиболее влиятельной. Некрасов обращался к Толстому в надежде, что последний поддержит его в споре с сотрудниками «Современника», нападавшими на стихотворение «Поэт и гражданин», так как в противном случае автор «Севастопольских рассказов» оказался бы в числе литераторов, которые «приняли сторону сильного» (X, 331). «Принять сторону сильного» было не в духе Толстого — его привлекал спор с сильным.

Тургенев импонировал Толстому. Художественный талант, философская культура, необыкновенная творческая активность, способность на большое чувство, острый ум и высокий авторитет в литературной среде выделяли его даже из блестящей плеяды художников слова, которые его окружали.

К дружбе с Толстым стремился и Тургенев, однако вскоре он убедился в том, что дружба с ним означает постоянное борение, постоянный спор. Это Тургенева не пугало, он не избегал самых больших споров с ближайшими своими друзьями, но споры с Толстым пугали тем, что Толстой все время подвергал его личность нравственному анализу. В своем обращении с Толстым Тургенев не мог преодолеть привычки наставлять, поучать своего младшего собрата по перу. Он не скрывал своего стремления упрочить связь Толстого с литературой и таким образом победить его «рефлексию», скептицизм, освободить его от черт уединенного мыслителя: «всякому человеку следует, не переставая быть человеком, быть специалистом; специализм исключает дилетантизм (извините все эти “измы”), — а дилетантом быть — значит быть бессильным. До сих пор в том, что Вы делали — все еще виден дилетант, необычайно даровитый, но дилетант...» (Письма, III, 188), — писал он Толстому в январе 1858 г. «Вы становитесь свободны, свободны от собственных воззрений и предубеждений» (там же, 75), — с удовлетворением констатировал он за год до того, отмечая, что его корреспондент — Л. Толстой — развивается и что горячая защита им тех или других точек зрения не означает готовности замкнуться в догматически косной системе.

Толстовская склонность к спорам была выражением его тенденции к постоянному расширению круга осмысляемых явлений, к критической оценке разных методов познания действительности. Тургенев понял плодотворность своих споров с Толстым, увидел конструктивное начало, которое стоит за контроверзами Толстого. Здесь сказалась присущая Тургеневу чуткость к новому.

На пороге 60-х годов, когда идеологическое осмысление исторической эпохи, завершившейся революцией 1848 г., приобрело живое практическое значение, в сознании самых передовых мыслителей и наиболее прогрессивных художников-реалистов проявилось представление о борьбе противоположностей как необходимом условии процесса развития и о единстве противоположностей как форме существования всякого живого явления. В это время Герцен смог в полной мере оценить значение спора между славянофилами и западниками, идеологической дискуссии 40-х годов, как величайшего прогрессивного явления эпохи и отнестись к концепциям славянофилов и западников как к историческому единству противоположных решений проблем современности. Интересно отметить, что среди записей Тургенева, представляющих подготовительный материал к рассказам и повестям 60-х годов, содержится следующая: «Спор — самая лучшая вещь, идеи в обществе» (X, 324).

В романах Тургенева конца 50-х и 60-х годов идейный спор стал главным структурным элементом. Изображение идейных споров явилось формой выражения авторской мысли и средоточием повествования впроизведениях столь разных писателей 60-х годов, как Толстой и Помяловский, Достоевский [6] и Слепцов.

Не желая без самостоятельной проверки принимать, даже такую прочную в «Современнике» традицию, как отрицание славянофильских доктрин, Л. Толстой знакомится со славянофилами, внимательно присматривается к ним, пытается дать оценку, личности каждого из них. Живо интересуясь деятельностью Белинского — главного; идеолога радикального западничества (наследие Белинского стало предметом резких нападок со стороны Дружинина и А. Григорьева, и на защиту его встал Чернышевский), Толстой в то же время проявляет интерес и к К. Аксакову и Хомякову. Однако нетерпимое отношение Толстого к попыткам навязать ему готовую доктрину создало между ним и славянофилами глубокое внутреннее отчуждение.

Размышляя над тем, почему между ним и Толстым невозможна полная духовная близость, к которой они оба стремятся, Тургенев выдвигал в числе других причин (разница возрастов, жизненных планов и перспектив) и следующую: «...Вы слишком сами крепки на своих ногах, чтобы сделаться чьим-нибудь последователем» (Письма, III, 13). Толстой, которого Тургенев воспринимал как «гамлетиста», рисовался ему уже в начале их знакомства как сильный ум, ищущий и вырабатывающий новые идеи, новые теории, а потому не способный к полному слиянию, единству с другим, вечно творящим теоретическим умом. В этом подходе Тургенева к частному вопросу о своих взаимоотношениях с Толстым выразилась особенность его взгляда на природу личности, теоретической по преимуществу. Тургенев, снова и снова делая попытки сблизиться с Толстым (как их делал и Толстой), быстро понял, что дружба «в руссовском смысле» для них невозможна, и внутренне примирился с этим. Толстой же так и сохранил глубокую неудовлетворенность своими отношениями с Тургеневым, осуждая его за холодность, за неспособность к дружеской любви. Сближение с Анненковым, Боткиным, Дружининым, а затем с Фетом не могло заменить ему ту дружбу, о которой он мечтал и которая рисовалась ему как союз с Тургеневым.

Впоследствии в «Войне и мире» Толстой воплотил свою мечту о высокой идейно-духовной дружбе, изобразив отношения Пьера и князя Андрея. Характерно, что первым же вопросом, который князь Андрей задает наедине Пьеру,[7] является вопрос о профессии, о будущей «специальности» молодого одаренного человека, т. е. вопрос, который постоянно ставил перед Толстым Тургенев; характерно также и то, что в обращении со своим другом князь Андрей, как и Тургенев, невольно впадает в покровительственный тон старшего, снисходящего к необузданности и пылкости неофита.[8]

Кружок «Современника» распался под давлением исторических обстоятельств, под влиянием изменения политической ситуации. Это изменение для сотрудников журнала выразилось в появлении в их кругу людей иной социальной принадлежности, с иными убеждениями: разночинцев, революционных демократов. Писателям старшего поколения, прошедшим школу романтической эстетики, гегельянства и напряженных теоретических дискуссий 40-х годов, представлялось, что появление в журнале «поповичей» с новыми, «антиэстетическими» принципами нарушило гармонию их творческого и избранного литературного сообщества. На самом же деле изменение политической обстановки в обществе повлекло за собою изменение смысла эстетической концепции писательского кружка.

Его замкнутость утратила смысл демонстративного отказа от участия в жизни общества, порабощенного и безгласного, и превратилась в открытую пассивность, в исповедание бесперспективного скептицизма. Из убежища, в которое удалились мыслящие люди, спасаясь от преследований николаевского деспотизма, занятия чистым искусством, исключительная сосредоточенность на обособленных литературных интересах превратились в своего рода крепость — тюрьму, губительную для развития искусства.

Это не сразу понял Толстой. Увидев «торжество» обличительства, рост влияния эстетических концепций Чернышевского и ослабление интереса к литературе как искусству в массе читателей, он вступил было во временный союз с Дружининым, Анненковым и Боткиным и воспламенился идеей защиты художественных, чисто профессиональных интересов, но эта его позиция уже не вызвала сочувствия у таких сильнейших членов недавнего содружества, как Тургенев и Некрасов. Они констатировали, что «чисто артистическая» позиция Дружинина по существу совершенно бесплодна. О статье Дружинина «Критика гоголевского периода и наши к ней отношения» Тургенев отозвался: «Этакими искусно спеченными пирогами с “нетом” — никого не накормишь» (Письма, III, 58); Некрасов еще более резко выражал мнение о бесплодности позиции Дружинина, проповедующего уход от интересов реальной жизни. «Вы не можете разделять убеждений гг. Гончарова и Дружинина, хотя меня в том и уверяли как в несомненном», — писал он Толстому (X, 332). И Тургенев и Некрасов видели живое значение статей Чернышевского «Очерки гоголевского периода русской литературы», восстанавливавших историческую правду о деятельности Белинского, а вместе с тем и утверждавших общественный характер русской литературы.

Уйдя из «Современника», Дружинин не чуждался литературных интриг в борьбе с недавними своими братьями по «союзу поэтов». Утопия братства писателей рухнула.

Место ее вскоре занял идеал братства «новых людей», объединенных общностью социального положения и политических убеждений. Наглядно и зримо сбывались слова А. И. Герцена: цивилизация, бесконечная, как мысль, «чертит идеалы жизни» (VI, 31).


[1] Н. Н. Гусев. 1) Два года с Л. Н. Толстым. М., 1928, стр. 75; 2) Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1865 по 1869 год, стр. 13.

[2] А. Фет. Мои воспоминания. Ч. 1. М., 1890, стр. 106.

[3] Цит. по: Н. Н. Гусев. Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 год, стр. 43—44.

[4] Н. В. Гоголь. Полн. собр. соч. Т. I—XIV. М., 1937—1952, т. VIII, стр. 229. — Далее ссылки на это издание даются в тексте.

[5] Б. М. Эйхенбаум отметил, что Тургенев усматривал в Толстом черты характера, которые он считал типичными для Гамлета (см. статью «Гамлет и Дон-Кихот»), и направлял свои «воспитательные усилия» на то, чтобы развить в Толстом «черты Дон-Кихота» (Б. Эйхенбаум. О прозе. Л., 1969, стр. 148—151).

[6] Полемизируя с М. М. Бахтиным, который считает индивидуальной особенностью Достоевского его способность проникать в диалогическую природу сознания, Б. И. Бурсов утверждает, что такое отношение к сознанию характерно для русской реалистической литературы второй половины XIX в. в целом (см.: Б. И. Бурсов. Реализм всегда и сегодня. Л., 1967, стр. 255—256). Точка зрения Б. И. Бурсова нам представляется обоснованной, однако следует отметить, что именно М. М. Бахтин в своей книге «Проблемы творчества Достоевского» впервые раскрыл эту особенность реализма второй половины XIX в. на примере одного из писателей, наиболее полно выразившего ее в своем творчестве.

[7] Герой этот наиболее близок автору. В раннем наброске романа он фигурирует как «споривший юноша Léon». См.: Э. Е. Зайденшнур. «Война и мир» Л. Н. Толстого. Создание великой книги. М., 1966, стр. 17.

[8] В черновом тексте «1805 года» первое обращение князя Андрея к Пьеру на вечере у Анны Павловны Шерер сопровождалось «ремаркой», уничтоженной Толстым при публикации текста в «Русском вестнике»: «...спросил князь радостно, но с покровительственным и надменным оттенком». Дружеский, но, как казалось Толстому, надменный и покровительственный характер носило и отношение к нему Тургенева.